© Александра ФИЛИПЕНКО

 

 

СОЛО НА БАС-ГИТАРЕ

 

Хорошее произведение – это то, после которого тебе больше нечего сказать, или то, после которого тебе хочется сделать что-нибудь такое же? Не ясно.

Впрочем, не об этом.

Есть два неприятных качества – любопытство и обязательность. Передо мной листы бумаги с чёрной вязью печатного текста, и, хотя тяжко навалилась усталость, а в голове сонная муть, вооружаюсь ручкой (устрашающая привычка) и ныряю в чужой текст – в чужое сознание, в чужие чувства, в чужой мир…

Конечно, урчит магнитофон…

 

Несвежий день, усталость мышц. Но работа – важнее себя, хотя так не кажется. Ручка в холодных пальцах, тонкие волосинки на глазах, рокот харда в ушах… Отвлекаюсь, снова отвлекаюсь… Но нет сил вернуться к тоске текста, когда низкий голос мужчины тебе на ухо, которое тоже… : “I love your skin all so white…"

Увлекаюсь моментально, погружаюсь в звуковую ласку, сосредоточившись на расшифровке текста, отчего ещё приятнее и завлекательнее. От уха побежали две тонких струнки – по шее к ключицам и дальше на грудь. На них играть – как на гитаре – звучащая вибрация до самых твоих глубин…

И тут же – лид, и за ним – ровный, сильный, уверенный ритм баса.

Откидываюсь на стуле назад, закинув голову, натягивая струнки своего удовольствия – и чтобы не смотреть на текст перед собой, материализую из полутьмы – троих, четвёртый заслонён своей системой.

Полузакрытые глаза, закинутый подбородок над микрофоном – весь в себе, в своём напряжении голосовых связок. Свешенные на грудь длинные пряди и побелевшие на медиаторе пальцы – далеко, в стране радужных россыпей не слышных другим звуков. И – гладкий хвостик до лопаток; обнажённые по локоть руки – крепко и нежно на тонком грифе, ловко над декой – рождая долгую и гулкую дрожь.

И я – в ритме!

Я даже вижу музыкальные мозоли на длинных пальцах и лукавую улыбку самым краем губ – знающего, что за ним наблюдают, и потому чуточку рисующегося. Не отрываясь от игры – взгляд карих глаз навстречу и снова к струнам. И к моим, тем, что по коже, – тоже отзываются на каждое движение сильных пальцев с лёгкой шероховатой твёрдостью на подушечках. Наверное, знает – улыбка всё лукавее, пожимание грифа всё нежнее и осторожнее, изгиб руки всё грациознее, и коленом инструмент сильнее прижимается к груди.

Осознать себя гитарой – с точёным силуэтом, изящной шейкой, чувствующей каждое прикосновение, послушной каждому движению и отзывающейся на каждое прикосновение глубоко и сильно; лелеемой и ненаглядной, хранимой и охраняемой, единственной и желанной всегда и больше… Даже больше, чем…

Но совсем отвернуться в мечты не получается – моё внимание привлекается всё активнее, даже взгляд уже не отводится, бас в умелых руках поёт и экстатически раскачивается, и это чудное выражение в каштаново-вишнёвой глубине – ну, что же ты не смотришь, я здесь!

Смотрю, слышу и чувствую – горячий взгляд ощутимо в расстёгнутой на груди рубашке, ускоряющийся чёткий ритм скорее в такт со мной, чем с группой, осторожные познающие касания пальцев на моей коже, такой же чуткой, как струны его баса…

И вдруг – замер, как умер, голос, затих нервный лязг лида, и только два глухих созвучных удара – драм и бас.

И вовсе не смотрел – весь над гитарой, но: с чуть восхищённым взглядом ласкающе рукой вдоль грифа, прижав струны, как тяжко дышащую грудь.

Впрочем, почти сразу, пока пауза не перешла в гнетущую, снова взлетает голос, присоединяется ревниво лид со своими едва заметными импровизациями. И после трёх дразнящих тактов водопадом обрушиваются басы…

Чуть меняется ритм, немного – поза: несколько вперёд, чтобы сидеть на самом краю, уперев бас в стройное удлиненное бедро – совсем нескромно. В пальцах мелькает розовый язычок медиатора – очень, очень быстро. Ритм басов рвётся – на несколько равномерных ударов и ускоренный взрыв.

И только когда развожу, поджимая под себя, ноги (одну к плечу, другую горизонтально) – довольный взгляд: знал, что делал.

Вокал и лид вместе погружаются в музыкальные фиоритуры – и тогда, чётко храня ритм, всё только в мою сторону с ласкающим взглядом и улыбкой – так, чтобы чувствовала его пальцы – виртуозные, нежные и уверенные.

От них становится жарко, и музыка – густая, плотная и тёмная, как июльская ночь, где тревожны все звуки, – бас похож на ночной стон, удалённый, вездесущий, вибрирующий. Знойный резонанс на всей коже и под ней, и призрачные касания музыкальных пальцев на моих струнах, тянущихся всё ниже. Бас слышнее и слышнее: грозовые перекаты – как перед ливнем, такое же возбуждение и обострённая чувствительность к звуку, приобретающему силу реального прикосновения, – в заданном ритме, выдержанном и в меру переменчивом.

Накал атмосферы всё ощутимее, даже в голосе солиста слышны постанывающие интонации: "Oh, my baby, how beautiful you are…" И этими же словами беззвучно двигаются резко очерченные губы со своей заигрывающей улыбочкой – для меня. Окатывает тёмной страстью – жаждущие глаза не отводятся, даже когда вдруг снова обрывается звук мелодии. Но взгляд – на мне, как тёплая жадная рука, и мои струны отвечают на него глубокой дрожью.

Теперь всё начинается неспешным низким перебором непонятных, но соблазняющих слов без инструментовки, отчего – томяще душно и ласкающе нервно под ложечкой. Струнки каскадом ринулись ниже, я откидываю голову назад, закрываю глаза и расстёгиваю ещё одну пуговицу на груди – и в тот же момент: ледяное падение в обрыв, когда присоединяется высокий звук лида – оттуда, из горних высей – и – мелкое плетение вычурного плюща – мелькают палочки драммера. А пальцы басиста бегут по моей коже, то плотно прижимаясь, то легко скользя, в такт музыке и мне, сдержанно и нескромно, начиная от шеи и дальше… Я растворяюсь в нежности музыкальной и прикосновенной, я затоплена сладким морем млеющих предчувствий, и теперь моя просквожённая струнами кожа ждёт особенного ощущения – музицирующей ласки не только восторженных пальцев, но и восхищённо приоткрывшихся губ, которые улыбались и шептали мне, – особенно когда этого требует логика пассажа… И вместе с новым аккордом – новый способ игры на гитаре: моих натянутых до звона струнок касается тёплая нежность. Я открываю глаза и сразу тону в очарованной бархатистости его взгляда прямо надо мной, рядом, чуть за плечом… Он снова едва улыбается и прикрывает глаза, вновь опуская губы к моей коже.

Отвлечённый взгляд по группе – музыка продолжается: костистый подбородок протыкает глухие небеса, к которым пронзительно взывает струнное серебро лида, тонированное глухим ропотом ударника. И только утонченно-стройная бас-гитара лежит на колонке, молча откинув свою головку. Хотя – вполне отчётлива басовая партия, исполняемая для меня вдохновенным прикосновениями губ и рук.

Ласки звучат – во мне, затушёвывая внешнее восприятие: заглушая группу, приглушая свет – и концентрируя на жарком дыхании и артистических касаниях… И я поворачиваюсь к нему, закрывая глаза и вдыхая в такт его движениям.

Оставив одну руку на моей талии – хозяйственный жест мужчины – он на мгновение отрывается от моих плеч, где уверенно, как на гитаре, нашёл струны поцелуями, со спокойной грацией заводит руку за голову – снять резинку… И неспешно встряхивает головой, улыбаясь очарованно и очаровательно. Изгибающиеся пряди спадают на лицо, и у меня перехватывает дух – из-под них его взгляд головокружительно обольстителен… Он чуть склоняет голову, закрывая и меня шатром волос, и сперва осторожно касается моих губ своими, а затем влажно обводит по контуру языком, раскрывая, и уже смело сминает долгожданным поцелуем…

Потом, когда губы наливаются от наслаждения и голова наполняется солнечной лёгкостью, он вновь прерывает ласки – нет, его дыхание всё так же на моих губах, даже остаётся чуть щекотное, лёгкое прикосновение – но он отводит руки назад, совершая какое-то не видное мне действие… Выворачивается из своей ковбойки, как акробат, – и снова – но уже всем изумительно обнажённым торсом – приникает ко мне с тихим стоном, словно истосковавшись за краткое расторжение губ.

У него горячий аромат летних растений, мягкие тёплые руки и жаркое частое дыхание, отчего накатывает душное ощущение ночной свободы… У него отзывчивая бархатистая кожа, скрывающая тугие скользящие мышцы, и гибкое тело, которое движется мерно и согласовано, отчего легко приспосабливается к моим изгибам и не позволяет ни на миг остыть от ласк и поцелуев, точно угадывая, где взять следующий аккорд.

И я осознаю, что полураздета, но не задуматься над происходящим – по коже скользят опаляющие вздохи, ласковые пальцы ловят возбуждённые дрожи, свежим теплом веет от рассыпанных прядей. Отваживаюсь прикоснуться, довольно несмело – правда ли?… – но мои пальцы встречают живое, тугое сопротивление – и ответный трепет: по крепкой шее на широкие плечи и грудные мышцы, где темнеют два возбуждённых пятнышка. Если тронуть и сжать – да, он тоже довольно вздохнёт, как и я, закинув голову и томно прикрыв глаза… Немного увлечённых терзаний в тихих смешках и слабых постанываниях – и вот – возле моей головы возникает атлетически напряжённая рука (медленно наливается бицепс), волосы с запахом трав ложатся на плечи мне, и его губы мягко захватывают моментально напрягающиеся навстречу бугорочки, по очереди, но со строгим интервалом… Закрыть глаза – нырнуть во в меру болезненное (когда в запале прикусывает – свистяще выдыхая жаркое напряжение сквозь зубы), отчего ещё более томящее удовольствие…

Хардово гудит в ушах кровь – обострённо чувствую его горячее возбуждение – и вдруг – кошачьим ловким движением он выгибается, упираясь в моё бедро своим мужеством и смотрит в глаза – довольный своим и моим впечатлением… Из-под подбородка с ямочкой прокатывается острый кадык – и он, фантастически изогнувшись, ловит дрожь под моим коленом и начинает изучающее путешествие вверх по бедру руками и лицом. Гладкая кожа – бархатисто – всё выше и выше – и он упирается в натянутое сухожилие, потому что мои ноги оказываются незаметно разведены, и одна из них перекинута через его плечо…

Его бровь едва заметно заламывается: заинтересован; один быстрый ласкающий взгляд – по всему телу, соблюдая все плавные линии – и горячий вздох незаметно переходит во влажное касание – отозвавшееся до самой шеи, где стало затихать воспоминание о поцелуях, – точечное сначала, но при первом же вздохе – расслабление мышц под его языком – крепко, горячо и влажно его губы захватывают развернувшийся ему алый трепет, осторожно, но сильно впиваются в него, и – басы в мелодии – его пальцы отыскивают глубоко спрятанный во мне узел струн. Моё тело – напряженной дугой (“Так!”) – между его руками и торсом – гитара в музыке, только вместо пальцев на грифе – замирающие долгие поцелуи на груди. И по толчкам во мне улавливаю – чётко держит ритм, мой и композиции, которая там, вне нас. Он – музыкант, его пальцы продолжают свою игру – сильно и уверенно, ощущая струнное натяжение, а значит, привычно преодолевая его, чтобы звучала природа…

Впрочем, вокал уже изнемог в своих стенаниях, утихомирился порыв лида, даже раскаты драма сократились до ритмичной дроби. Но соло должно быть. Некоторое беспокойство – ведь инструмент не в руках…, однако басист – только улыбка в конце долгого поцелуя, и – крепко обхватывает за плечи, немного подается вверх…

Соло будет на басу. Я слышу – всем, душой и кожей!

Крутые рифы и мелкая россыпь аккордов, слэп и перебор – улыбки и поцелуи, распахнутые ресницы и уединение за прядями – гибкое тело, крепкие руки и ноги, умелые смены поз, и лоснится от страсти кожа, моя и его… Ритм – в дыхании. Стоны – мои выше, его глуше – но гармония выдержана…

Открывая глаза: растопыренная пятерня – пальцы, вцепившиеся в ткань, томная улыбка – прикрытый судорожный оскал, дрожь катающихся мышц, движения грудной клетки – с присвистом.

Мелодия всё быстрее – соло всё виртуознее – движения всё порывистее…

Мне нравится, когда соло завершается таким мощным аккордом: всем присутствующим здесь и сейчас в того, кому – глубоким, жарким, басовым звуком!

Сразу не отпускает: руками – за шею и талию, ногами – начиная от бёдер до щиколоток, лицом – в волосы: “You join me in death…"

Вокал, лид и ударник, видимо, завершают композицию – басист в ритме с ними, но больше для себя – музыка должна быть совершенна, как… как только что проделанное – целует медленно и благодарно… Прижимая тело ко мне всей великолепной длиной, обнимая одной рукой – только не уходи, – второй подпирает утомлённую голову, чтобы смотреть мне в глаза – молча, но всё и так понятно… Улыбается, теплеет умиротворённо взгляд… Истома – могу только закрыть глаза. Катарсис...

Когда открываю – новая песня. Хвостик смиренно собран, в любящих руках гитара, только на высокой скуле – пятно румянца и не застёгнута ещё на пуговицу рубашка. Я тоже бегу пальцами вверх по петелькам – поднимая голову – и встречаю взгляд, где то, что поётся, только лично – тёплая память ощущения: “I did it all just for her…” Я не могу не улыбнуться в ответ.

Нежданно – ножом в подреберье – щелчок автостопа: я недоумённо дёргаюсь, как от боли, – разодран тонкий флёр: словно выключенный, исчез прихотливый рисунок улыбки…

В комнате та же полутьма, только уже тишина и – пустота.

 

 

Потом, когда моя траурная ручка растерзает чужой текст, с хрустом рванёт чужие мечты и, может, критически ранит чужой мир – я со спотыкающимся сердцем и не дыша перекину кассету – и ничего не повторится…

 

 

 

 

26.04.2001

ИДУЩИЙ ПОЗАДИ

 

 

 

Я иду, хотя и устал. Мне надо, и я иду, хотя и устал. Солнце, висящее передо мной, тоже устало и заваливается за горизонт. И я хотел бы куда-нибудь завалиться, потому что силы на исходе, но нужно идти. И я иду, хотя и устал. Я упрям.

Мой путь бесконечен, думаю я, и эта безрадостная мысль помогает мне. Под моими ногами – тёплая дорожная пыль, она же на моих ногах, и на мне, и в моих волосах. Я сам – пыль…, но мне всё равно нужно идти. И я иду, хотя и устал. Я упрям.

Правда, всегда есть надежда на поворот, думаю я, и эта спокойная мысль поддерживает меня. За поворотом может оказаться возможность привала в моём бесконечном пути. На достижение цели я предпочитаю не рассчитывать. Чтобы не разочаровываться. Поэтому мне нужно идти. И я иду, хотя и устал. Я упрям.

Я иду и думаю, я очень давно иду и думаю. Я думаю, что я живу этим. Тем, что я иду и думаю. Мои мысли тоже не особо важны для дороги, по которой я иду, мои мысли – такая же пыль, как та, что у меня под ногами. Но благодаря ним я иду, хотя и устал. Я упрям.

Мои мысли неспешны, но всё же быстрее меня, думаю я, и они уже убежали к горизонту, они увидели там поворот, радостным галопом свернули и обнаружили – привал. Чудесный белёный домик у дороги, в сени вишен, отягчённых дозревающими тёплыми ягодами, позади него за ухоженным огородом – колодец, пахнущий влажной прохладой…

Но вот я вижу поворот, и моё тело догоняет мои мысли.

Судя по синеющим вдали руинам, передо мной домик управляющего поместьем. Только уже нет ни поместья, ни управляющего. Остался изрядно покосившийся, давно не крашеный дом, рядом с ним – кривые стволы полузасохших яблонь. Гниющие доски забора валяются рядом с развороченной поленницей. В скудном огороде не спеша ковыряется старик, косо глянувший в мою сторону и вновь уткнувшийся в сухую землю. Перед домом молодая женщина со старообразным лицом подаёт ужин мужу, уставшему от жизни. Он хмуро глядит в столешницу и что-то недовольно бубнит.

Картина столь далека от нарисованной мною идиллии, что я уже решаюсь идти дальше, когда начинаю разбирать слова:

– А ты, дура, не могла попросить что-то другое… Видишь же, старый дармоед всё на ногах… О чём ты думала…

– Эй, люди добрые, не накормите ли усталого путника?! – притворно бодро кричу я.

– Проходи мимо, – хрипло бурчит мужчина, непроизвольно стискивая корявые кулаки, лежащие на столе.

– Ну, что ты, – шипит женщина, хотя и косится на меня с недоверием. Затем, решив, что муж уже не возражает, она c не менее фальшивым, чем у меня, радушием приглашает: – Заходите, странник, в нашем доме всегда был приют для идущих по этой дороге!

– Да уж, – не может удержаться муж, – одного ты уже приютила…

– Молчи, – снова шипит женщина. – Подходите-подходите, наверное, вы устали, я сейчас накормлю вас, а постелю на чердаке, там, за домом, колодец, только вода там не очень свежая, а раньше была как хрусталь, только вот теперь что-то…

Она частит словами, словно пытаясь заговорить что-то, но всё равно в её глазах боль и стыд. Я пока ничего не понимаю, но сейчас меня уже поглотили мысли о жидковатом супе – я не ел с утра. Разберусь потом. Я голоден, хотя и упрям.

Я ставлю свою котомку на землю у стола и направляюсь за дом, где предполагается колодец с несвежей водой. Меня провожает угрюмый и подозрительный взгляд старика, что-то выковыривающего из сухой огородной пыли, утыканной чахлой ботвой. Старик бурчит себе под нос: “…ходят тут… жизнь моя…”

Немного освежившись, я утираюсь пыльным рукавом и возвращаюсь к столу, где мне уже приготовлена щербатая миска с супом. Я подсаживаюсь и, пожелав хозяевам приятного аппетита, начинаю есть.

Муж, который тоже ест, продолжает пилить свою жену, не обращая на меня внимания. Видимо, это привычная потребность – от безысходности и необходимости хоть что-то говорить друг другу. Или уже враг врагу? Он хлебает суп зажатой в кулаке ложкой и с мерным недовольством говорит:

– Дура, дура… вон хозяйство всё в упадке, а ты… Ну, нашла, что просить… Что, от этого легче жить-то? И старик вон мается… Дурища!

Говорит он вроде и негромко, но в этот момент из-за дома выходит старик с пучком зелени в руках и дребезжит со старческой истеричностью:

– Ты сам-то очень умный! Ты меня не трожь, я сам за себя могу…

Женщина умоляюще смотрит на них, потом на меня. Я утыкаюсь взглядом в суп.

– Отец, – говорит женщина, – садитесь ужинать. Зачем опять…

– И ты помолчи! Не могла, что ли, попросить, чтобы хозяева вернулись? Не горевали бы теперь, за ними-то…

Женщина опускает наливающиеся слезами глаза.

– Ноги, – ворчит старик, – ноги… Кому они нужны… Вот господа…

– Хозяйство, – гнёт своё его зять…

Я смотрю на молчащую женщину. Она поднимает взгляд и конвульсивно улыбается мне.

– Простите, люди добрые, я что-то не пойму, что у вас стряслось…

– Не твоего ума дело…, странник, – говорит муж, исподлобья глянув на меня.

Старик фыркает супом.

А женщина вдруг начинает говорить. Ей так давно хотелось поделиться хоть с кем-то!

– Отец мой… Он старый уже, и ноги у него отказали… А он раньше управляющим был в поместье, так и ходил, и верхом много, и охотник… А тут он сиднем сидел, зимой в доме, летом на солнышко его выносили. И долго так он, я уж и подрасти успела, совсем замуж собралась, только как же он без меня... Всё откладывала да выжидала, пока мне двадцатый не пошёл.

Вот сидели мы как-то: я, муж мой, тогда ещё жених был, да отец, да мать, сейчас покойница… И вот вечер такой же был, как сегодня, тихий, закатный… Красота Божья… мир…

Она вдруг всхлипывает, отирает слезу и продолжает так же ровно:

– Тут смотрим, идёт по дороге человек, вот как ты, странник, только и вовсе без котомки. Подошёл он к нам, поздоровался, мы его усадили, ужинать подали… Мы тогда гостей часто принимали, всех, кто шёл мимо…

А этот тихий такой был, спокойный, всё благодарил и улыбался… вроде как не нам. Он у нас день один пробыл, а как следующим вечером уходить собрался, говорит: “Люди вы добрые, не пожалели мне своего, так хочу я вас чем-то наградить таким. Что попросишь вот ты, – и на меня указывает, – то и сделаю". А я растерялась, даже не знаю, может, шутит он, а может, и правда сделает, и все смотрят на меня, глаза выпучили, все чего-то хотят, только я и не знаю… Смотрела я, смотрела кругом, – а ведь всё раскрасивое такое, и солнце, и дорога, и яблони в цвету стояли, аромат словно райский, и домик у нас такой хороший, и жених мой молодой и ненаглядный, только вот отец сидит в кресле и не смотрит ни на кого. И я возьми да и брякни:

– Ничего мне не нужно, всё есть у меня, только пусть отец встанет снова на ноги!!!

А странник и говорит:

– Точно ли, хорошо ли подумала?

– Да, – отвечаю…

– Ладно, – говорит, и как-то так стал спиной к закату, а я гляжу: вокруг головы у него – сияние такое золотое, как в церкви… Я аж задохнулась от чуда такого…

А он подошёл к отцу, схватил его за плечо и, как травинку, из кресла выдернул! Отец слезами залился, не поверил сразу, а странник рукой этак махнул нам, может, благословил, только странно, – и пошёл прочь.

Не видели мы его больше. А отец так и ходит с тех пор, не жалуется…

– Видишь, странник, какая баба полоумная! Нет бы что дельное просить, – встревает муж.

– А какой он был, странник этот?

– Да такой, обычный был, как люди все… Немолодой, глаза грустные такие, серые. Некрасивый, – женщина медленно припоминает забытую внешность.

– А когда он был здесь?

– Уже десять лет как, – не задумываясь, отвечает женщина.

Вот как. А за прошлым поворотом стареющая гетера лелеяла боль двадцатилетней давности о прекрасных чёрных очах – и не попрошенных вместо богатства детях… А за позапрошлым… Сколько их было?

– Вот и сидел бы я себе, не мешал никому, а хозяева бы мне за выслугу…

– Попросила бы денег или дом новый, – в унисон заговаривают отец и муж.

Я, не слушая их, гляжу на страдающий лик сидящей передо мной женщины и не могу ничем ей помочь. Мне страшно. Разве я тот, за кем иду?.. Мне надо идти, мне надо догнать… Ради всех, думаю я, и эта милосердная мысль скрывает другую: ради себя!

Мне всё противнее сидеть за этим столом, на котором лежат три пары искорёженных жизнью и работой рук.

Тогда я молча встаю, подхватываю свою котомку и, торопливо попрощавшись, иду скорее прочь в сторону заката.

Дорога вновь изгибается, ещё некоторое время мне видны голубые руины, потом и они тают в сумеречной синеве, а я всё иду.

Я знаю теперь, что нас разделяют всего десять лет бесконечного пути, мне даже кажется, что в тёплой дорожной пыли остались его следы, и я надеюсь догнать его. Нужно идти. И я иду, хотя и устал. Я упрям.

Я упрям.

22 –26 мая 2000

ДЕНЬ ЗАМЕДЛЕННОГО ДЕЙСТВИЯ

 

 

 

Кухня. Я, и кошка моет лапу. Тихо посапывает чайник. Из тех, что никогда не закипают. Я его жду. Я жду его. Не спеша вползают сумерки, растекаясь сначала по углам и отшарахиваясь от синенького света. Чайник не кипит. Телефон молчит. Клонит в сон. Но это уже третий кофе.

Я тут сначала одна была, кошка, поворковывая от голода, пришла к моим коленям после первого, но до второго. Пока пахло свежим кофе, она аккуратно жевала рыбу, изредка отрываясь от неё и осторожно косясь в сторону моих ног, очевидно, подозревая произвол.

Нет, лень.

Она скушивает свои рыбные хлопья и обходит кухню по периметру, внимательно обнюхивая невидимые пылинки. Слежу за ней, взгляд привязался к движущемуся предмету… Она запрыгивает, теряя шерсть, на мои колени. Сопит. Я смотрю на розовые уши. Зеваю. Чайник сопит, как кошка. Скоро закипит. Я жду его. Я его жду.

Кошка, не дождавшись ласки, уходит на вторую табуретку и обиженно засыпает. А я – нет. Телефон молчит. Чайник кипит, и я делаю себе кофе. Третий за ночь. И утро начиналось тоже с кофе… От запаха время слоится – я вспоминаю.

Телефон молчит. Гудит газ, но чайник не кипит. Я звеню ложечкой о чашку. Зачем так рано вскочила? … Кофе в порошке не вызывает аппетита. Кошка сладко спит, а я – нет. Оставляю ей рыбу на день, пачкаю руки, мою их с мылом, пахну лимоном. Режу лимон в кофе. Закипает и сбегает чайник. Делаю кофе. Телефон уже не зазвенит – с этой минуты по нему долго, громко и живо, на протяжении всего дня, будут обсуждаться дела какой-то фирмы. Завидую, лениво глотаю кислый кофе. В сахарнице пусто. Отодвигаю. Отпиваю ещё кофе и иду одеваться. Сумочка валится из рук. На коленях подбираю вещи. Помада – под шкафом. Смотрю, мысленно плюю, встаю, надеваю туфли и ухожу. Наверное, хлопок двери разбудит кошку, и она будет плакать детским голосом, пока не обнаружит рыбу…

Целую вечность жду ползущий с первого этажа лифт. Наконец, он виснет напротив меня. Открываю первую дверь, всю в витых узорах: листики, цветочки… Никогда раньше не замечала. Рассматриваю их с той и с этой стороны. Вхожу в лифт. Закрываю внешнюю дверь, захлопываю внутреннюю, давлю на кнопку, она привычно заваливается. Достаю пилочку для ногтей. Кнопка на месте, пилочка пополам. Роняю обломки на пол. Ещё раз давлю на кнопку, она выскакивает, лифт едет вниз. Зеваю. Достаю сигареты из всё ещё раскрытой сумочки, щёлкаю зажигалкой… Ленивый дым расползается от моих губ, заползает в уши, уползает под потолок… Внизу, выплывая из его пластов, нарываюсь на злобный шустрый комментарий уборщицы: “Накурили… Инь-тиль-лигенты!”

На улице солнечно, этот свет прорывается даже в каземат нашего подъезда через решётки на дверях. Я с усилием толкаю створку, выпускаю клуб дыма и выхожу. Слышна тошнотворная воробьиная брань. Воробьёв пугает толстый полосатый кот, целящийся из подворотни, они с воплями разлетаются, но потом снова стягиваются к крошкам. Смотрю на них, потом замечаю долгий арабский взгляд, хмурюсь и по-солдатски шагаю на своих шпильках. По этому поводу долго размышляю о том, как женщина может сама себя изуродовать. Прихожу к неутешительным результатам, начинается парк, достаю новую сигарету.

В безветренном воздухе дым остаётся висеть, просвеченный солнцем. Сквозь него, размеренно перебирая волосатыми ногами, бежит здоровяк и укоризненно смотрит на меня. Слежу за мельканием пёстрых кроссовок и дышу глубоко и ровно сигаретным дымом.

Чудное утро, выспавшиеся мужчины засматриваются, но они меня не интересуют, и я мысленно строю им гримасы. Самоутверждаюсь: я – ведьма! Ёлки-палки… Зеваю, помахивая сумочкой.

Выбрасываю окурок в урну. Там, за углом, знак. Обычный дорожный знак. “Дети идут в школу”. И я туда иду. “Водитель! Будь осторожен…” А надо бы: “Учитель!” Они ведь глазастые – эти дети, которые идут в школу.

Передо мной прошмыгивают две первоклашки – портфели да банты. Следом – оболтус из десятого, скалится и басит: “Дрысь!”, неся табаком. “Брысь!” – в тон отвечаю я – дешёвый популизм! – и за его спиной сую в рот леденец.

Снова вздрагиваю от звонка, леплю на лицо отрепетированную улыбку, летящей походкой впархиваю в класс. Шестой – охламоны. Горожу высоколитературную чушь, как и каждый день; усаживаю за развитие речи. Тема радостная: “Весна!”. Очень даже может быть. Читаю Сименона: Мегрэ болен. Отвечаю на глупые вопросы. Конечно, работу уносят домой.

На перемене раздаю пяток дружеских подзатыльников бегунам и прыгунам. Может, я уничтожаю будущие олимпийские рекорды, но совесть не мучает.

Снова вздрагиваю от звонка, леплю на лицо отрепетированную улыбку, летящей походкой впархиваю в класс. Восьмой – обалдуи. Горожу высоколитературную чушь, как и каждый день; усаживаю за развитие речи. Тема радостная: “Весна!”. Читаю Сименона: Мегрэ температурит. Отвечаю на идиотские вопросы, пресекаю вальяжные беседы на “камчатке”. Конечно, работу уносят домой.

На перемене пью в учительской кофе, выкуриваю сигарету в сочувствие неудачной весенней истории моей коллеги.

Снова вздрагиваю от звонка, леплю на лицо отрепетированную улыбку, летящей походкой впархиваю в класс. Одиннадцатый – остолопы. Горожу высоколитературную чушь, как и каждый день; усаживаю за развитие речи. Тема радостная: “Весна!”. Они возмущённо гудят – давно такого не было. Вопросов нет. Рассматриваю класс. Модели-девушки и качки-юноши. Расплывчато мыслю: “Подгребёт такой дядя ночью – п…ц на месте." Читаю Сименона: Мегрэ гриппует. Один шустрый сдаёт за пять минут до звонка. Уши пылают. Из вежливости открываю. Там: “Весна! У Вас длинные и красивые ноги!” Возвращаю тетрадь с каллиграфическим грубым: “Весна?” Уши вспыхивают ещё сильнее.

Собираюсь, выхожу из школы. Домой? – Нет, там молчит телефон. В кафе!

Мороженое сначала сияет кристалликами льда, потом тает. Я выпиваю пенистое молочко. На мороженице остаётся след моей помады. И это всего час дня.

Иду по центру. Захожу во все магазины. Долго брожу в прохладном ЦУМе, рассматриваю бесполезные товары. Начинает ломить ноги на шпильках. Сажусь в метро – самая длинная ветка. Стук колёс убаюкивает. О знакомстве думает полвагона. А меня они не интересуют. Из-за них выхожу на острове, в ларьке без очереди у скучающей продавщицы покупаю два пива с остро пахнущей пиццей и иду на пустынный пляж…

Солнце полирует реку, я щурюсь на блики и открываю пиво. Оно плюётся коричневатой пеной и щекочет в горле. Пицца горячая, пиво холодное, день тёплый. Опостылевшие шпильки сняты. Я лежу прямо на песке, смотрю в небо. Там изредка ползут облака. Я закрываю глаза – посмотреть на мир в розовом свете. Неинтересно.

Мимо бежит пёс и утаскивает остаток пиццы. Я лениво швыряю в него бутылкой. Она шелестит в кустах. Пёс чавкает неподалёку, потом удаляется по своим пёсьим делам. Ну и пёс с ним. Я встаю: солнце краснеет и валится за городские холмы.

Вхожу в квартиру точно в ту минуту, с которой может зазвонить телефон. Но он молчит. Я жду его. Я его жду. Швыряю туфли под шкаф, к помаде. Телефон молчит. Я мою руки мылом, пахну лимоном. Иду в кухню, достаю нарезанный лимон, ставлю чайник, жду его. Я его жду. Телефон молчит. Пью кофе, приходит кошка, начинает по-телефонному мяукать. Кормлю кошку. Она замолкает, как телефон. Я пью второй негорячий кофе и хочу спать. Снова ставлю чайник. Кошка моет лапу, потом ходит по кухне, запрыгивает на мои колени. Я зеваю, рассматриваю розовые уши. Она уходит на другую табуретку, а я делаю себе третий кофе. Я пью его – расслоение времени заканчивается. А телефон молчит. Слышно только кошкино посапывание. Она спит – я нет.

Телефон молчит.

Кошка сопит.

Телефон молчит.

Четвёртый кофе.

Телефон молчит.

Кошка просыпается и уходит.

Телефон молчит.

Сижу в темноте.

Телефон молчит.

Жду его.

Телефон молчит.

Мурлыкнул звонок входной двери.

Телефон мол… ЗВОНОК!

Звонок взрывает день.

Срываюсь с места, преодолевая инерцию, и распахиваю дверь. Я дождалась его! Я его дождалась! Он улыбается, я тоже.

– Прости, спустила шина, не позвонить… – торопливо.

Втаскиваю его в квартиру. В тишине звенит поцелуй. В кухне кипит чайник и ловит тени любопытная кошка. Обжигаемся закипевшим кофе и смеёмся вперемешку с поцелуями…

Жизнь, как взрывная волна, набирает темп, сбросив оцепенение ожидания, но – поздно: день уже уничтожен.

4 – 14 февраля 1998

Νΰ γλΰβνσώ ρςπΰνθφσ

Β αθαλθξςεκσ



Hosted by uCoz